Обойдя подножием сопки поселок и спустившись к морю у дальнего края бухты, я сел на прибрежный камень и долго сидел, глядя на холодно блестевшую под низким солнцем воду, на покачивающиеся на ней сахарно белые льдины, на пробившийся сквозь сплошняк ледокол.
Ветер, должно быть, переменился: отжатый из бухты лед теперь снова начал наплывать к берегу.
Неожиданно я увидел маленькую лодку. Она шла от поселка, с той стороны бухты, ловко лавируя между льдинами.
Когда лодка подошла поближе, я узнал сидевших в ней и орудовавших веслами ребятишек — это были уже знакомые мне велосипедисты. Паренек был все в той же полосатой ковбойке с закатанными рукавами, а на девочке, поверх кофтенки, теперь желтел безрукавый джемпер. Лодка шла прямо на меня.
— Вы что, ребята?
— А мы — за тобой, — ответил парень. — Тут кругом сыро, думали, никак не выберешься.
Я рассмеялся:
— Что вы, ребята, я же в сапогах.
Говоря по правде, сапоги мои уже давно промокли. Но в них ли было дело! Это и сказал я про сапоги, и рассмеялся, чтобы как-то скрыть свое волнение: надо же было ребятишкам заметить меня с того края бухты. И мамы не побоялись: узнай она про этот поход, без выволочки дело не обойдется…
Я сел на весла. Парнишка, конечно, не давал, мужское самолюбие не позволяло, и уступил только после того, как я сказал, что озяб и хочу погреться. Но, когда я недостаточно ловко обходил льдины, он на меня строго покрикивал, как бы давая знать, что все-таки он здесь старший, он — капитан судна. Девочка смирно сидела и только время от времени предупреждала меня: «Дядя, опять льдинка…»
И я глядел на этих юных тиксинцев, а перед глазами у меня все еще стояли карликовые березки, цветы с двухметровыми корнями, серенькая птичка среди этих цветов…
Как сложится судьба этих милых ребятишек? Вряд ли они всю жизнь проживут здесь, в Тикси. Вырастут и улетят на Большую Землю, выучатся и, может быть, будут жить и работать где-нибудь на Волге, на Украине, на благословенном Юге. И пройдет много-много лет. И уже забываться станет и эта бухта, и северное сияние над ней. Но вдруг, ни с того ни с сего, затоскует сердце, четко встанут перед глазами вот эти льдины, вот это мохнатое полуночное солнце над океаном, и так потянет сюда, так захочется побывать здесь! И льды, хоть на час, хоть на миг, покажутся роднее, дороже вишневого сада и ласкового солнышка…
Потому что человек всегда помнит — уж если маленькая пичуга помнит! — свою родину, место, где он родился и вырос. И совсем неважно, богато или бедно то место, — он здесь родился! Родину, как и мать, мы не выбираем, у каждого из нас она бывает одна.
1962–1967Вам никогда не приходилось бывать в Молдавии, на Реуте, вблизи тех мест, где он впадает в Днестр? Река там делает плавную такую петлю, и меловые кручи правого берега, обступившие полуокружием зелено-голубую воду и отраженные в ней, словно бы тонут и никак не могут потонуть в бездонной речной глубине. А если еще прийти на этот голубой заворот под вечер, когда все кругом стихает и сиреневые облака замирают в закатном небе, прийти и поглядеть с правобережной крутизны в воду и увидеть те облака в речной глуби — тогда уж и совсем заворожит тебя эта вечерняя сказка, и нелегким делом будет различить, где небо, а где вода, где мир реальный, а где лишь его отражение. И ты будешь стоять долго-долго, потеряв ощущение времени.
В один из таких тихих вечеров, только что искупавшийся, свежий и, как всегда бывает после купанья, словно бы даже помолодевший, скинувший из своих тридцати двух добрый десяток лет, я подымался крутой тропинкой правого берега. Огромное медное солнце садилось за дальние леса. С каждой минутой оно теряло свою силу, лучи его как бы постепенно укорачивались, а потом и совсем гасли в лесных далях; и чем глубже уходило солнце за горизонт, тем все жарче раскалялось небо над ним. А вот уже и не сам солнечный свет, а отброшенный с неба ровный отблеск лег на все вокруг и все сделал разовым: и застывшую в неподвижности реку, и меловые кручи над ней, и тропинку, по которой я шел. И на садах, росших по берегу, на стволах слив и яблонь, на их листьях и плодах тоже лежал густой розовый отсвет.
И когда я поднялся на берег и еще раз охватил взглядом всю эту красоту, у меня вдруг сжалось и защемило сердце, мне стало в одно время и сладостно и горько. Я не сразу понял, отчего это, и понял лишь, когда вспомнил про нее. Нет, я не так оказал: мне незачем было вспоминать. Я про нее и не забывал, все время, весь этот вечер я только и думал о ней. А горько мне стало оттого, что я видел всю эту красоту один, а ее рядом, вот здесь, на этом берегу, на этой тропинке, не было.
Ах, как же нескладно, как глупо все получилось!
Да, конечно, тогда, в тот вечер, ты был прав, а она совсем, совсем не права. Она и сама потом признала твою правоту. Но что толку, какая радость в ней, в этой правоте?! Да и каким мелким, несущественным кажется, особенно теперь, издали, на расстоянии, тот повод, та причина, из-за которой произошла размолвка!..
Уезжая отсюда, ты словно бы давал ей время и возможность одуматься и еще раз прочувствовать свою неправоту. Но в письме, которое пришло почти следом, она даже и не попыталась оправдываться. Она просто писала, что ей без тебя очень плохо и что, если бы не горячка с проектом, который должен через какую-то неделю утверждаться, она бы не знала, куда себя девать.
И чего бы проще, чего бы лучше ответить ей, чтобы она бросила все и ехала сюда! Так нет же, ты зачем-то ухватился за проект, хотя и знал, что работала над ним большая группа и ее бы отпустили — об этом еще раньше была договоренность. Она писала: «Я не знаю, что мне делать; ты старше — решай сам. Я сделаю так, как ты скажешь…» И ты решил: «Лучше будет, наверное, приехать тебе, когда работа будет кончена».
И выходило все даже очень правильно. Выходило, что ты в самом деле вроде бы хотел, как лучше. Ты хотел, чтобы приехала она сюда со спокойным сердцем и чтобы уже ни о чем не думала, а просто купалась, гуляла вот по этому берегу и глядела на закат. И чтобы когда ты брал ее за руку, то чувствовал бы по ее ответному движению: она в эту минуту, в это мгновение думает не о тех где-то далеко оставленных недоделанных делах, а думает о тебе или вот об этой траве, по которой мы идем, о розовой реке и розовых кручах, на которые глядим, а значит, все равно что о тебе. И оттого, что глядеть мы будем на одно, у нас и мысли будут близкие, понятные друг другу без слов, их можно будет читать прямо в глазах или передавать самыми простыми жестами…
Это так ты убеждал самого себя, не в силах признаться, что все еще сердишься на нее, что все еще не можешь переломить свой упрямый характер.
И откуда только, откуда в нас столько недоброты! Зачем мы ведем мелочный счет каждому опрометчивому поступку друг друга, каждому необдуманному или сгоряча оказанному слову, почему мы так мстительны и так неохотно, так тяжело прощаем даже самому близкому человеку не такие уж и великие прегрешения?! И в конечном счете лишаем радости и этих близких нам людей, и самих себя. Лишаем радости, которой и так нам на земле отпускается в общем-то не так уж много…
И не надо, глупо утешать себя тем, что вот уже неделя прошла, пройдет еще каких-нибудь пять дней и она будет здесь. И никуда не денется за это время ни река, ни эти кручи, ни эти сады, ни это небо — все было, есть и пребудет вечно. И что мы увидим с ней все это еще не раз, увидим и точно такой же закат, и такие же розовые берега и розовые облака на дне реки… Нет, ничего этого мы уже никогда, никогда не увидим! Скоро, через какой-нибудь час, этот вечер отлетит в вечность, в небытие и никогда больше не повторится, как ничто в жизни не повторяется. Завтра или через неделю все будет другое и сами мы тоже будем другими…
Сады, мимо которых шла дорога, источали теплый запах солнца и меда. Через невысокие ветхие изгороди свешивались отягощенные плодами ветви. В глубине яблоневых и сливовых кущ уже начинали копиться синеватые сумерки, а на крайних к плетням деревьях, на их спелых плодах все еще лежал золотисто-розоватый отсвет, и каждое яблоко, каждая слива высвечены были так осязаемо скульптурно, что их хотелось потрогать. Особенно красиво и маняще свисали через изгородь вон те, две крупные, чуть продолговатые сливины. Но только я успел протянуть руку, только успел дотронуться до синевато-розовых плодов, как из глубины сада раздалось:
— Стой!
От неожиданности я замер с протянутой рукой, а когда оглянулся, то увидел выходящего из сада через пролом в изгороди старика-молдаванина.
Старик подошел совсем близко, и показывая на траву у плетня, сказал:
— Присядь.
И сам сел рядом. И, когда он садился, я увидел, что он уже очень стар: руки, когда старик опирался ими о траву, даже под его сухим, наверное, совсем и невесомым, телом мелко дрожали и подламывались. Время безжалостно иссекло его лицо бесчисленными морщинами, а под истончавшей и до черноты сгоревшей на солнце кожей на запястьях вены обозначились так резко, что казались налепленными прямо на кости.